Пацаны моего призыва стоят перед глазами взводом безымянных рекрутов, в одну шеренгу, как на аллее воинского кладбища, но под иными надписи все же сохранились. Редкостные встречались совпаденья. Один был Кузьма Прохорович Пятков – не угодно ли! Голову имел тыквенную, с выпирающими лобными шишаками, брови были едва намечены тусклой поросячьей щетинкой; нос, как полагается, притворялся картошкой, а зубы, когда рот до ушей, молодецки чернели, напрочь скуренные махоркой. В общем, старший сын мельника, всегда будто присыпанный бесцветной пыльцой своего честного ремесла. Он был семирек Черкасской линии, где села имели веселые, опереточные названия: Покатиловка, Тополевка, Калиновка. Казалось, что Кузьма Прохорович Пятков нетерпеливо избежал беспомощного младенчества, а сразу уродился вполне заматерелым, годным на все мужичком с крепким бочонком тулова, поместительным животом, мощными ножищами и длинными обезьяньими мослами, где на ладонных костяшках, по которым дети учат названия месяцев, наросли губчатые мозоли от нескончаемых деревенских драк. У него и говор был какой-то чудной: замполита, не имея и в мыслях ерничать, называл «пол-литруком», а казахов на совсем старый лад – «казаками», с удареньем на втором «а».
Кузьма Прохорыч всерьез задружбанил с малохольным Мишаней Кедровым, состоявшим из несуразно длинного тела и сомнительных ног, кривизну которых не прятали даже галифе. В середине его лошадиного рыла, густо усыпанного красным перцем веснушек, вызывающе торчал решительно неуместный орлиный шнобель, оловянные его глазенапы дружно жили у самого переносья, рта же у Мишани будто и не было вовсе, так крепко и горестно он был всегда сжат. Голос у него имелся глухой, нутряной, более всего похожий на последний стон какого-нибудь неразговорчивого зверя в тот горький миг, когда ему перерезывают горло. Услышав свою фамилию в пронзительном исполнении командира, Мишаня обморочно бледнел, стекленел очами, коротко переминался с ноги на ногу, потом судорожно шмыгал носом и только после этого отзывался, выдыхая в мир свое овечье «я» - оно звучало будто из под подушки, которой злодейка-мать душит обременительного младенца.
И вот Кузьма с Мишаней угодили в комендантский патруль. Это, вообще, для салаг большая радость – шляться по городу в «парадке» с болтающимся на ремне штык-ножом и красной повязкой на рукаве. Мишаня в этом облачении стал еще более нелеп, к тому же фуражка ему оказалась велика и проваливалась до самых ушей, а от волненья он так вспотел, что темные пятна подмышками выступили даже на плотном кителе. Начальником патруля им дали прапорщика Брусенко, пожилого, тихого дядечку. Он более всего походил на бухгалтера, поскольку и был им, служа в гарнизонной финчасти. Обычно его не трогали, но тут заболел назначенный раньше офицер, и Брусенко пошел на замену, так что они с Мишаней оказались в патрулировании новички, а Кузьма уже хаживал и потому воробей был стреляный.
Служба им выдалась спокойная, самовольщики не попадались. Мишаня по обыкновению молчал, Брусенко тоскливо цыкал порченым зубом, разболевшимся после мороженного, а Кузьма томился от скуки. Уже в сумерках они еще раз свернули в городской парк, прошлись по центральной аллее и в самом ее конце узрели писающего в кустах нетрезвого мужчину. Кузьма Прохорыч воспламенился и взял командование на себя. «Мишаня, – резко выкрикнул он, - вперед и к бою!». Мишаня окаменел, качнулся, шмыгнул и мелкой рысью затрусил к писающему человеку, но в паре метров от него остановился и растерянно обернулся. Он не знал, что делать дальше. Обеспокоенный Брусенко деликатно посоветовал: сделайте замечание! Какое, там, на хрен, замечание, возмущенно прохрипел Кузьма. (Было такое развлечение у солдатиков в патруле: завидев отливающего бедолагу, подскочить к нему сзади, стащить с него головной убор и подставить под струю мочи). Фуру подставь, мудило, не унимался Прохорыч, фуру! Мишаня, наконец, понял, молодецки кивнул, шмыгнул, сорвал с головы свою собственную фуражку и решительно сунул ее под соломенную пену изумленного алкаша…
…Дело было в начале девяностых, Союз нерушимый уже больше года лежал в беловежских сугробах. Я оказался в католической столице Германии, в Фульде. В пивнушке познакомился с одутловатым, рыжим и белоглазым капитаном бундесвера, разговорились. Я вспоминал свою армию и начальника карагандинского гарнизона подполковника Гидалевича. Райнер пригласил меня погостить в свою часть – на дворе была «перестройка», все можно! Я не отказался. Поехали.
Он расквартировал меня в офицерской общаге, в опрятном, как монастырская келья, кубрике с двумя металлическими койками, накормил в солдатской столовой, где подавали перченый гуляш и ванильное молоко, а потом удалился по делам службы. Я вышел побродить. Был конец пятницы, золдатен унд унтер-официрен, как объяснил мне Райнер, разъехались по домам, в части оставался только суточный наряд. В автопарке стояли броневики, танкетки и тупорылые грузовики времен войны с железными крестами на бортах. Внутри у меня как-то похолодало. Может, это был какой-то военный музей под открытым небом? Черт знает что. Я решил вернуться в общагу. Плац был огромный, как аэродром. По его периметру ползла патрульная пара – мне навстречу. В «натовских» касках, с винтовками «М-16». С идиотской убежденностью я вдруг представил, что сейчас они подойдут, скажут «хальт» и шлепнут меня из двух стволов наповал. Патруль приблизился и замедлил шаг. Оба походили на типичных «фрицев» из плохого кино «про войну». Один из них, коренастый, крепкий, белобровый, уже довольно скалился, обнажая прокуренные зубы; второй, кривоногий, носатый и рыжий, сумрачно буравил меня маленькими глазками, простужено шмыгая. Патруль поравнялся со мной и остановился, развернувшись в мою сторону. Шандец, обреченно звякнуло в голове.
«Гутен таг», - сказали служивые и потопали себе дальше.
Хорошо, что мне не пришло в голову помочиться на скаты этих чертовых грузовиков с черно-белыми крестами на бортах…
Кузьма Прохорыч всерьез задружбанил с малохольным Мишаней Кедровым, состоявшим из несуразно длинного тела и сомнительных ног, кривизну которых не прятали даже галифе. В середине его лошадиного рыла, густо усыпанного красным перцем веснушек, вызывающе торчал решительно неуместный орлиный шнобель, оловянные его глазенапы дружно жили у самого переносья, рта же у Мишани будто и не было вовсе, так крепко и горестно он был всегда сжат. Голос у него имелся глухой, нутряной, более всего похожий на последний стон какого-нибудь неразговорчивого зверя в тот горький миг, когда ему перерезывают горло. Услышав свою фамилию в пронзительном исполнении командира, Мишаня обморочно бледнел, стекленел очами, коротко переминался с ноги на ногу, потом судорожно шмыгал носом и только после этого отзывался, выдыхая в мир свое овечье «я» - оно звучало будто из под подушки, которой злодейка-мать душит обременительного младенца.
И вот Кузьма с Мишаней угодили в комендантский патруль. Это, вообще, для салаг большая радость – шляться по городу в «парадке» с болтающимся на ремне штык-ножом и красной повязкой на рукаве. Мишаня в этом облачении стал еще более нелеп, к тому же фуражка ему оказалась велика и проваливалась до самых ушей, а от волненья он так вспотел, что темные пятна подмышками выступили даже на плотном кителе. Начальником патруля им дали прапорщика Брусенко, пожилого, тихого дядечку. Он более всего походил на бухгалтера, поскольку и был им, служа в гарнизонной финчасти. Обычно его не трогали, но тут заболел назначенный раньше офицер, и Брусенко пошел на замену, так что они с Мишаней оказались в патрулировании новички, а Кузьма уже хаживал и потому воробей был стреляный.
Служба им выдалась спокойная, самовольщики не попадались. Мишаня по обыкновению молчал, Брусенко тоскливо цыкал порченым зубом, разболевшимся после мороженного, а Кузьма томился от скуки. Уже в сумерках они еще раз свернули в городской парк, прошлись по центральной аллее и в самом ее конце узрели писающего в кустах нетрезвого мужчину. Кузьма Прохорыч воспламенился и взял командование на себя. «Мишаня, – резко выкрикнул он, - вперед и к бою!». Мишаня окаменел, качнулся, шмыгнул и мелкой рысью затрусил к писающему человеку, но в паре метров от него остановился и растерянно обернулся. Он не знал, что делать дальше. Обеспокоенный Брусенко деликатно посоветовал: сделайте замечание! Какое, там, на хрен, замечание, возмущенно прохрипел Кузьма. (Было такое развлечение у солдатиков в патруле: завидев отливающего бедолагу, подскочить к нему сзади, стащить с него головной убор и подставить под струю мочи). Фуру подставь, мудило, не унимался Прохорыч, фуру! Мишаня, наконец, понял, молодецки кивнул, шмыгнул, сорвал с головы свою собственную фуражку и решительно сунул ее под соломенную пену изумленного алкаша…
…Дело было в начале девяностых, Союз нерушимый уже больше года лежал в беловежских сугробах. Я оказался в католической столице Германии, в Фульде. В пивнушке познакомился с одутловатым, рыжим и белоглазым капитаном бундесвера, разговорились. Я вспоминал свою армию и начальника карагандинского гарнизона подполковника Гидалевича. Райнер пригласил меня погостить в свою часть – на дворе была «перестройка», все можно! Я не отказался. Поехали.
Он расквартировал меня в офицерской общаге, в опрятном, как монастырская келья, кубрике с двумя металлическими койками, накормил в солдатской столовой, где подавали перченый гуляш и ванильное молоко, а потом удалился по делам службы. Я вышел побродить. Был конец пятницы, золдатен унд унтер-официрен, как объяснил мне Райнер, разъехались по домам, в части оставался только суточный наряд. В автопарке стояли броневики, танкетки и тупорылые грузовики времен войны с железными крестами на бортах. Внутри у меня как-то похолодало. Может, это был какой-то военный музей под открытым небом? Черт знает что. Я решил вернуться в общагу. Плац был огромный, как аэродром. По его периметру ползла патрульная пара – мне навстречу. В «натовских» касках, с винтовками «М-16». С идиотской убежденностью я вдруг представил, что сейчас они подойдут, скажут «хальт» и шлепнут меня из двух стволов наповал. Патруль приблизился и замедлил шаг. Оба походили на типичных «фрицев» из плохого кино «про войну». Один из них, коренастый, крепкий, белобровый, уже довольно скалился, обнажая прокуренные зубы; второй, кривоногий, носатый и рыжий, сумрачно буравил меня маленькими глазками, простужено шмыгая. Патруль поравнялся со мной и остановился, развернувшись в мою сторону. Шандец, обреченно звякнуло в голове.
«Гутен таг», - сказали служивые и потопали себе дальше.
Хорошо, что мне не пришло в голову помочиться на скаты этих чертовых грузовиков с черно-белыми крестами на бортах…
Ведь Вы же понимаете, что просто экстраполируете свой индивидуальный опыт на весь мужской род, зачем, спрашивается? Поверить не могу, что Вы всерьез считаете, что только в армии возможно стать воином. Воин это ведь не профессия, а способ бытия. И для того, чтобы перерасти в себе беззащитного ребенка совсем необязательно становиться экспертом по сборке АК и строевой подготовке. Вот например, альпинисты, как вы считаете, это воины? На мой взгляд, воины. А профессиональные спортсмены? А вот еще есть инструкция по тому как стать воином от К.Кастанеды, тоже, между прочим, неслабые испытания неофитам предлагаются. Война кругом в обыденной жизни, и, чтобы почувствовать себя здесь и сейчас на войне, надо обладать духом особого качества, который приобретается, конечно и в армии в том числе.
В доказательство своей позиции напомню о сотнях тысяч отслуживших, но так и не повзрослевших пацанов, всю оставшуюся после армии жизнь цепляющихся за мамкину (женину) юбку и представляющих себя, по мужски (во всех смыслах) несостоятельных, исключительно как жертву обстоятельств.
Pamuk