Он еще в утробе почувствовал себя несчастным. Рос и развивался сам по себе не чувствуя любви и нежности той, которая должна была стать его матерью. Он вообще не понимал, зачем он здесь. Ненавидя себя за то, что приносит своей будущей матери страдания, он хотел исчезнуть, пропасть туда, откуда взялся – в черную, вязкую бездну. Но он был. И этот факт с каждым месяцем становился более очевидным. Он считал себя ошибкой природы, полной неудачей, невидимой, но большой проблемой. Он читал мысли матери, слышал ее голос и молча, свернувшись в клубок, плакал, чтобы не беспокоить ее…
Рождение не принесло ему радости. Он напрягался всякий раз, когда она брала его на руки. Ее молоко было таким же пустым и холодным, как вода. Даже в нем чувствовалась отчужденность. Он понимал, что это происходит из за того, что однажды он появился в ее чреве. Именно тогда, когда был совсем не нужен. Она постоянно думала об этом и до рождения, и после. Он чувствовал это на расстоянии. Чувствовал, каждой клеточкой, каждым сантиметром своей не сформировавшейся души. У других были теплые руки, голоса. Он чувствовал, что интересен им, но что нужен - никогда. Одни были частыми гостями в доме где он жил. Другие появлялись редко. Но ему было все равно. Он молча переносил лживые восхищения, неприятные щипки и возгласы. Вглядываясь в ее лицо он искал хоть каплю сочувствия, кроху любви, толику необходимости. Но ее глаза были безразлично голубыми. Всегда. Был правда кто-то, кто появлялся очень редко. От него всегда пахло спиртным и дорогим одеколоном щекочущим в носу. У него была жесткая борода и искрящиеся глаза. Он всегда ругался с матерью. Громко и надрывно. Но те моменты когда он подхватывал его на руки, подкидывал почти до пуховых облаков, мертвым отпечатком останутся в памяти. Тогда он впервые улыбнулся бородачу, а она ненавидела их обоих. И он тер свои глаза тонкими руками, царапая мокрые щеки, цеплялся за ее рукав, но будучи ненужным молча плакал навзрыд по ночам, чтобы не беспокоить ее…
Он любил гулять. Там было много народа, добрых лиц и таких же как он. Одни были из благополучных семей, другие не очень. Но что было странным, они все любили. И их любили. Сильный бородач исчез, но его запах и непонятная теплота постоянно всплывали где-то под коркой. Люди на улице любили его несмотря на врожденную подозрительность и разрешали играть со своими вещами. Он очень бережно относился к оказанному ему доверию, к проявленному в его отношении заботе. Он ценил заботу и любил заботиться сам. Даже об облезлой никому ненужной собаке, жившей в подвале. Дома на заботу и проявление каких то чувств было наложено строгое табу. Все то, что делала для него она комментировалось холодным: «Это не потому что я тебя люблю». Он тоже не мог любить ее, так как не знал, как это правильно делается. Она не позволяла никаких нежностей. Он любил улицу за то, что там мог быть самим собой: поблагодарить за конфету и получить в ответ улыбку, помочь помыть машину и услышать в ответ спасибо, расцеловать в кожаный нос собаку и получить в ответ такой же град поцелуев. Дома его никогда не целовали, не говорили спасибо. Он хотел услышать от матери хоть что-нибудь ради чего стоило жить. Ведь слышать он мог! Он просто не мог говорить…
Его внутренний немой мир был чуток и прекрасен. Забытый всеми, он нашел себе лучших друзей - холсты и кисти. Он целыми днями писал, малевал, красил. К его удивлению мать одобрила его увлечение и покупала все, что ему было необходимо. Приведя его однажды в художественную школу, она так же помогла ему поступить в художественную академию. Он был благодарен ей, писал ее портреты и вешал на стены в доме. Заглядывал теплыми глазами в ее душу и натыкался на лед. Иногда он думал, что наверное смог бы начать говорить, если бы это было кому то нужно. Но тогда он боялся, а теперь, язык жестов и мимики ему нравился гораздо больше. В нем небыло жестокости, грубости. Только немое молчание. И только, когда он все еще плакал по ночам, он закрывал рот худыми ладонями, чтобы вдруг не побеспокоить ее…
Мария стала его ангелом, его богиней. Он ловил каждое ее слово. Каждый жест, каждый вздох. Им было уютно в их немом мире. Они писали друг другу записки, дарили цветы и свечи. Они понимали друг друга с полувзгляда. Он был любим! И изливал на свою женщину все то, что сидело взаперти и клокотало в его сердце. Мария испугалась. Ее никто никогда не любил так безбрежно! Мария ушла к уравновешенному музыканту, забрав половину его картин. А он, выл одиноким волком, вгрызаясь зубами в подушку, чтобы никого не беспокоить…
Когда в его жизни возникла Валентина, его мать умерла. Тихо и спокойно в своей квартире. Он застал ее сидящей у окна и смотревшей на его фото все теми же ледяными голубыми глазами. Даже умирая, она ненавидела его. Возможно, в отношении матери у него была паранойя, но он никогда не думал об этом. Его уверенность в нелюбви всосалась в его кровь навсегда, став неотъемлемой частью. Но так или иначе, матери ему нехватало. И он страдал, безудержно и сильно, как только могут страдать по горячо любимому и близкому человеку. Валентина пыталась разогнать его тоску, улыбаясь золотыми зубами и шутя на непонятные ему темы. Она была особенной, ветреной, необязанной никому. Она приходила и уходила позвякивая дешевыми серьгами в ушах. Он любил рисовать ее обнаженной при свете свечей, любил поглаживать ее слегка расплывшиеся изгибы, любил любить ее неистово и крепко. А она любила спать, неаккуратно разбросавшись на кровати, забыв позволить сказать ему, как сильно он ее любит. И он отворачивался к стене и молчал, чтобы никого не беспокоить…
Валентина была слишком чужой, чтобы любить его ребенка. Она плакала, кричала что-то по поводу испорченной фигуры и обвисшей груди, часто бегала в туалет и ненавидела запах краски. А он носил ее на руках, мысленно говорил с ее еще не округлившимся животом и писал ее портреты. Впервые в жизни он жил ради чего-то. Ради кого-то. Ради того, кого он будет любить безгранично, и кто будет любить его. Но он боялся, что тот, кто растет там, внутри его женщины, хоть на мгновение почувствует то, что чувствовал он когда-то – жестокую ненужность, сухую нелюбовь. Он запрещал Валентине не любить его дитя. Он злился, закрывал ее в квартире когда она собиралась уйти. Валентина осунулась, похудела. Живот выпирал неестественным шаром. Но он не замечал этого. Его беспокоило только одно – чтобы с его ребенком было все в порядке. Он больше не плакал ночами. Когда Валентина спала, он сидел и нежно блюдил ее сон, сверкая сумасшедшими искрами в глазах, чтобы никто не побеспокоил сон его человечка.
Наверное, пережив адские муки родов, Валентина уже не смогла отказаться от родившегося сына. Слишком тяжело он ей достался. Слишком сильно в ней вдруг вспыхнули материнские чувства. Она вернулась к нему в дом с кряхтящим кульком на руках и он часами сидел и наблюдал за этим крошечным чудом – его плотью и кровью. Он дико любил сына. Наверное настолько дико, что практически не позволял Валентине подходить к нему. «Ты не любишь его! Женщины немогут любить своих детей!» - в ярости писал он ей на клочке бумаги. Он отрастил бороду и выпив рюмочку за обедом долго играл со своим ребенком. Валентина пыталась ему что-то доказать, но он не слышал ее. Не потому что не мог, а потому что не хотел. Валентина боялась его. Он с каждым днем все больше сходил с ума, переполняемый ненавистью к женщине и любовью к ребенку. Дождавшись, когда он уснет, она ушла забрав с собой малыша и кинув клочок бумаги на кровать.
Он метался как раненый зверь. Он скалил зубы на прохожих и цеплялся к каждой женщине в таком же пальто как у Валентины. Он бросался к каждой коляске. Он за день побывал даже у тех знакомых, которые были заброшены еще 10 лет назад. Он перевернул все вверх дном. Он кусал свои руки в кровь и искал…
Обессиливший он подошел к кровати. Он был похож на загнанное, запуганное, жалкое животное, глаза которого сверкали бешенным блеском. Клочок бумаги. Такой невесомый, но такой значимый: «Твоя любовь – сумасшествие. Ты не нужен ни мне, ни ребенку. Мы для тебя умерли».
Он кричал во все горло. Как кричат младенцы при рождении, как кричит родитель потерявший свое дитя, как кричит человек отчаившийся и не имеющий другого пути. Он кричал всеми легкими в первый раз в жизни… А потом, лег на кровать и сердце его перестало стучать, чтобы никому не мешать. Чтобы никого не беспокоить.
Рождение не принесло ему радости. Он напрягался всякий раз, когда она брала его на руки. Ее молоко было таким же пустым и холодным, как вода. Даже в нем чувствовалась отчужденность. Он понимал, что это происходит из за того, что однажды он появился в ее чреве. Именно тогда, когда был совсем не нужен. Она постоянно думала об этом и до рождения, и после. Он чувствовал это на расстоянии. Чувствовал, каждой клеточкой, каждым сантиметром своей не сформировавшейся души. У других были теплые руки, голоса. Он чувствовал, что интересен им, но что нужен - никогда. Одни были частыми гостями в доме где он жил. Другие появлялись редко. Но ему было все равно. Он молча переносил лживые восхищения, неприятные щипки и возгласы. Вглядываясь в ее лицо он искал хоть каплю сочувствия, кроху любви, толику необходимости. Но ее глаза были безразлично голубыми. Всегда. Был правда кто-то, кто появлялся очень редко. От него всегда пахло спиртным и дорогим одеколоном щекочущим в носу. У него была жесткая борода и искрящиеся глаза. Он всегда ругался с матерью. Громко и надрывно. Но те моменты когда он подхватывал его на руки, подкидывал почти до пуховых облаков, мертвым отпечатком останутся в памяти. Тогда он впервые улыбнулся бородачу, а она ненавидела их обоих. И он тер свои глаза тонкими руками, царапая мокрые щеки, цеплялся за ее рукав, но будучи ненужным молча плакал навзрыд по ночам, чтобы не беспокоить ее…
Он любил гулять. Там было много народа, добрых лиц и таких же как он. Одни были из благополучных семей, другие не очень. Но что было странным, они все любили. И их любили. Сильный бородач исчез, но его запах и непонятная теплота постоянно всплывали где-то под коркой. Люди на улице любили его несмотря на врожденную подозрительность и разрешали играть со своими вещами. Он очень бережно относился к оказанному ему доверию, к проявленному в его отношении заботе. Он ценил заботу и любил заботиться сам. Даже об облезлой никому ненужной собаке, жившей в подвале. Дома на заботу и проявление каких то чувств было наложено строгое табу. Все то, что делала для него она комментировалось холодным: «Это не потому что я тебя люблю». Он тоже не мог любить ее, так как не знал, как это правильно делается. Она не позволяла никаких нежностей. Он любил улицу за то, что там мог быть самим собой: поблагодарить за конфету и получить в ответ улыбку, помочь помыть машину и услышать в ответ спасибо, расцеловать в кожаный нос собаку и получить в ответ такой же град поцелуев. Дома его никогда не целовали, не говорили спасибо. Он хотел услышать от матери хоть что-нибудь ради чего стоило жить. Ведь слышать он мог! Он просто не мог говорить…
Его внутренний немой мир был чуток и прекрасен. Забытый всеми, он нашел себе лучших друзей - холсты и кисти. Он целыми днями писал, малевал, красил. К его удивлению мать одобрила его увлечение и покупала все, что ему было необходимо. Приведя его однажды в художественную школу, она так же помогла ему поступить в художественную академию. Он был благодарен ей, писал ее портреты и вешал на стены в доме. Заглядывал теплыми глазами в ее душу и натыкался на лед. Иногда он думал, что наверное смог бы начать говорить, если бы это было кому то нужно. Но тогда он боялся, а теперь, язык жестов и мимики ему нравился гораздо больше. В нем небыло жестокости, грубости. Только немое молчание. И только, когда он все еще плакал по ночам, он закрывал рот худыми ладонями, чтобы вдруг не побеспокоить ее…
Мария стала его ангелом, его богиней. Он ловил каждое ее слово. Каждый жест, каждый вздох. Им было уютно в их немом мире. Они писали друг другу записки, дарили цветы и свечи. Они понимали друг друга с полувзгляда. Он был любим! И изливал на свою женщину все то, что сидело взаперти и клокотало в его сердце. Мария испугалась. Ее никто никогда не любил так безбрежно! Мария ушла к уравновешенному музыканту, забрав половину его картин. А он, выл одиноким волком, вгрызаясь зубами в подушку, чтобы никого не беспокоить…
Когда в его жизни возникла Валентина, его мать умерла. Тихо и спокойно в своей квартире. Он застал ее сидящей у окна и смотревшей на его фото все теми же ледяными голубыми глазами. Даже умирая, она ненавидела его. Возможно, в отношении матери у него была паранойя, но он никогда не думал об этом. Его уверенность в нелюбви всосалась в его кровь навсегда, став неотъемлемой частью. Но так или иначе, матери ему нехватало. И он страдал, безудержно и сильно, как только могут страдать по горячо любимому и близкому человеку. Валентина пыталась разогнать его тоску, улыбаясь золотыми зубами и шутя на непонятные ему темы. Она была особенной, ветреной, необязанной никому. Она приходила и уходила позвякивая дешевыми серьгами в ушах. Он любил рисовать ее обнаженной при свете свечей, любил поглаживать ее слегка расплывшиеся изгибы, любил любить ее неистово и крепко. А она любила спать, неаккуратно разбросавшись на кровати, забыв позволить сказать ему, как сильно он ее любит. И он отворачивался к стене и молчал, чтобы никого не беспокоить…
Валентина была слишком чужой, чтобы любить его ребенка. Она плакала, кричала что-то по поводу испорченной фигуры и обвисшей груди, часто бегала в туалет и ненавидела запах краски. А он носил ее на руках, мысленно говорил с ее еще не округлившимся животом и писал ее портреты. Впервые в жизни он жил ради чего-то. Ради кого-то. Ради того, кого он будет любить безгранично, и кто будет любить его. Но он боялся, что тот, кто растет там, внутри его женщины, хоть на мгновение почувствует то, что чувствовал он когда-то – жестокую ненужность, сухую нелюбовь. Он запрещал Валентине не любить его дитя. Он злился, закрывал ее в квартире когда она собиралась уйти. Валентина осунулась, похудела. Живот выпирал неестественным шаром. Но он не замечал этого. Его беспокоило только одно – чтобы с его ребенком было все в порядке. Он больше не плакал ночами. Когда Валентина спала, он сидел и нежно блюдил ее сон, сверкая сумасшедшими искрами в глазах, чтобы никто не побеспокоил сон его человечка.
Наверное, пережив адские муки родов, Валентина уже не смогла отказаться от родившегося сына. Слишком тяжело он ей достался. Слишком сильно в ней вдруг вспыхнули материнские чувства. Она вернулась к нему в дом с кряхтящим кульком на руках и он часами сидел и наблюдал за этим крошечным чудом – его плотью и кровью. Он дико любил сына. Наверное настолько дико, что практически не позволял Валентине подходить к нему. «Ты не любишь его! Женщины немогут любить своих детей!» - в ярости писал он ей на клочке бумаги. Он отрастил бороду и выпив рюмочку за обедом долго играл со своим ребенком. Валентина пыталась ему что-то доказать, но он не слышал ее. Не потому что не мог, а потому что не хотел. Валентина боялась его. Он с каждым днем все больше сходил с ума, переполняемый ненавистью к женщине и любовью к ребенку. Дождавшись, когда он уснет, она ушла забрав с собой малыша и кинув клочок бумаги на кровать.
Он метался как раненый зверь. Он скалил зубы на прохожих и цеплялся к каждой женщине в таком же пальто как у Валентины. Он бросался к каждой коляске. Он за день побывал даже у тех знакомых, которые были заброшены еще 10 лет назад. Он перевернул все вверх дном. Он кусал свои руки в кровь и искал…
Обессиливший он подошел к кровати. Он был похож на загнанное, запуганное, жалкое животное, глаза которого сверкали бешенным блеском. Клочок бумаги. Такой невесомый, но такой значимый: «Твоя любовь – сумасшествие. Ты не нужен ни мне, ни ребенку. Мы для тебя умерли».
Он кричал во все горло. Как кричат младенцы при рождении, как кричит родитель потерявший свое дитя, как кричит человек отчаившийся и не имеющий другого пути. Он кричал всеми легкими в первый раз в жизни… А потом, лег на кровать и сердце его перестало стучать, чтобы никому не мешать. Чтобы никого не беспокоить.